И как в воду глядел: сейчас в разных концах земли ко мне после выступлений подходят неизвестные мне пожилые личности и задорно говорят: «Давай, вспоминай меня!»
А я, черт, ну никого не помню — такой врожденный порок! Не могу же я каждому объяснять это…
— НО СТОЛЬ РАННИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ УСПЕХ — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО УНИКАЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ, ПОВОД ДЛЯ ЗАВИСТИ СВЕРСТНИКОВ… ПОВОД ЗАГОРДИТЬСЯ…
— С какой стати, боже мой? Послушайте, я видела в своей жизни столько вундеркиндов, из которых ни черта не вышло. Встречала десятки пишущих девочек и мальчиков, которые уже в 13 лет учились на первом курсе университета, или после школы триумфально поступали в Литературный институт имени Горького… Заканчивали его и становились обычными чиновниками, какими-нибудь редакторами в газетах. Все эти ранние достижения ровным счётом ничего не значат, и ни о чём не говорят. В моем случае, это просто улыбка судьбы, такая Золушкина планида.
— ЛИТЕРАТУРА СРАЗУ ВОСПРИНИМАЛАСЬ ВАМИ КАК РАБОТА?
— Когда я строчила всю эту ерунду? Ну, какая там работа, помилуйте. Наоборот — бегство от работы, от учебы. Тем более, представьте мое потрясение, когда выяснилось, что за публикацию мне положен гонорар. И какой!!! Мне прислали из «Юности» перевод — 98 рублей! Вы сейчас не можете вообразить, что это за сумма. Ведь 120 рублей — была зарплата инженера, врача, педагога. А тут мне, соплячке, за какую-то наглую писанину, которую я строчила на уроках математики, прислали аж 98 рублей…
Помню оторопь родственников. Мгновенный пересмотр всех ценностей.
Мама сказала: «О-о-о, мы должны что-то купить, чтобы у тебя осталась память о твоём первом гонораре».
Мы пошли на рынок (дело происходило в южном городе, в Ташкенте, со всеми вытекающими из этого обстоятельствами: куча эвакуированных и оставшихся там одесситов, дикая жестикуляция, дикий темперамент, характерный одесский говорок), и на подходе к вещевым рядам из какой-то подворотни нас поманила спекулянтка. Тёмная личность, толстая баба в засаленных бриджах. Спросила:
— Вы шо-та ищете?
Мама в ответ:
— Почему это вас волнует?
Та сказала:
— Я вижу: такая хорошая девочка, такая хорошая мама, вы должны ей шо-та купить.
— А что вы имеете? — спросила мама.
— На ваше счастье имею последнюю кофту такого цвета, шо вы рухнете!
— Интересно взглянуть…
И та вытаскивает из мятого пакета розовую кофту, страшного, я бы даже сказала мучительного цвета, с такой фиолетовой искрой, что-то невероятное. Мама сказала:
— Допустим, цвет нежный. И сколько?
— Пятьдесят.
— Ско-о-олько?! Ой, дайте я вас разбужу!
— Да вы рукой пошшупайте!
— Что мне ее щупать за такие деньги!
— Это же чисто-шерсть!
Как чёрт нас дёрнул, мы купили эту кофту. И спекулянтка сказала:
— Шоб вы в этой кофте её замуж: выдавали!
Замуж: я, надо сказать, выскочила рано, кофта должна была бы дожить до этого знаменательного события, но не дожила. По-моему, она облезла тут же, пока я дошла до дома. «Зато, — сказала мама, когда я надела обнову, — зато у тебя останется память на всю жизнь».
Это был мой первый гонорар.
А потом я стала посылать в «Юность» другие свои рассказики, их продолжали печатать; вскоре я переползла во «взрослый» отдел прозы. Словом, на протяжении нескольких лет это был такой странный, исключительно почтовый роман между провинциальной девочкой и столичным журналом.
Но после того как вышла повесть «Когда же пойдёт снег?» и была инсценирована и поставлена на сцене московского ТЮЗа, (мне уже было 23 года, возраст почтенный), — ситуация круто изменилась.
Меня пригласили на премьеру спектакля. Я впервые оказалась в Москве и, наконец, познакомилась с сотрудниками журнала «Юность», побывала в редакции — на площади Маяковского…
— ИНТЕРЕСНО, КАК ЧУВСТВУЕШЬ СЕБЯ В 23 ГОДА, КОГДА ВИДИШЬ НА СЦЕНЕ СВОИХ ГЕРОЕВ?..
— Ужасной идиоткой себя чувствуешь. Я приехала и сразу попала на генеральный прогон. Сидела в пустом зале — щуплая, в новых джинсах, в черном свитерке… и растерянно глядела на сцену, по которой бегали дяди и тети вдвое старше меня, проговаривая вслух слова, которые вот в этой черепушке родились.
Там еще какая вышла история… В повести у парня и девочки погибает в авиакатастрофе мать. И художник спектакля, недолго думая, взял мою фотографию из журнала «Юность», перерисовал ее в виде «портрета мамы» и повесил на сцене. Так что на протяжении всего действия «дети» то и дело обращались к этому моему портрету, трагически произнося что-нибудь вроде: «покойная мама… когда мама погибла… если бы мама была жива…» А я, понимаете ли, тут сижу, вполне живая, и, в общем-то, планирую еще чуток пожить… Знаете, это было довольно зябкое впечатление. Вот тогда я поняла, что искусство — страшная штука! Мой текст, мои мысли, мои чувства — лишь только появляются на страницах журнала или книги, принадлежат уже не мне. Рассказ, повесть вдруг становятся неким совершенно отдельным от меня явлением, которое гуляет в пространстве, в мироздании — само по себе. И у произведения, как у человека, оказывается, своя судьба.
Однако самым ужасным оказалось… кланяться со сцены. Вот вы когда-нибудь кланялись? Попробуйте. Это серьезное испытание. Все глаза на тебя устремлены. Тело твое становится деревянным и не сгибается — ни в шее, ни в корпусе. Помнится, у меня сгибались только колени, и я так неловко слегка приседала, болтая руками, как будто книксен делала… Ужасно! Не помню ничего более страшного в своей профессиональной деятельности…